Два дня - Страница 5


К оглавлению

5

Однако, первые порывы восторга, как и всё на свете, прошли, и нас посетили мысли о дальнейшем существовании. Дело в том, читатель, что большинство наших собратов по занятию, как вам, разумеется, известно, живёт исключительно уроками. Но большинство из этого большинства, как вам, быть может, и неизвестно, чаще всего уроков не имеет, тогда оно живёт… как бы вы думали — чем? Надеждами, занимая друг у друга по двугривенному, пока эти двугривенные, наконец, не истощатся, закладывая и продавая всё своё имущество, пока, наконец, не останутся такие вещи, которые татарин не решается оценить и которые, как неоценимые, остаются в чемоданах, если последние ещё не проданы. Мы с Каллистратом Ивановичем в то время подводились судьбой под последние пункты; мы как раз принадлежали к большинству из большинства и находились именно в той поре, когда татарину заглядывать в нашу квартиру было незачем. По примеру других, мы уже месяца два жили надеждами, и вы застаёте нас именно в тот момент, когда мы убедились, что надежды весьма не питательны, словом, вы застаёте нас, так сказать, в момент разочарования. Мы уж начинали, подобно некоторым насекомым, питаться запасом собственных организмов. Если бы вы, читатель, побывали в этот момент на нашем месте, то убедились бы, что это трагический момент.

Представьте, что у вас нет никаких шансов ни в настоящем, ни в будущем — решительно никаких. Надеяться вам не на кого, а сами вы человек слишком маленький, ничего не можете сделать. У вас нет того, что называется протекцией, и вы не чувствуете себя настолько дураком, чтоб надеяться, что вам повезёт… Представьте себе всё это… Нет, лучше не представляйте: ей-Богу, нехорошее положение…

— Как же быть, Каллистрат Иванович? — начал я после того, как восторг наш умерился. — Ну, положим, мы теперь напились чаю, так что до завтрашнего утра можем быть спокойны. Но что же дальше будет?

— Ну, об этом будем думать завтра. — ответил Каллистрат Иванович с беззаботностью, свойственною одним только птицам. — Знаешь ли, я теперь в прелестнейшем настроении духа; а если выпью ещё стакана три чаю, да заключу всё это папироской, то буду на седьмом небе. А эти минуты так редки, что, право, не стоит омрачать их воспоминанием о мирской суете.

— Ну, брат, положение такое, что надо серьёзно подумать.

— Самое лучшее положение! — восторженно говорил мой сожитель. — В желудке чувствуется некоторый материал для пищеварения. Я даже ощущаю, что началось пищеварение — это очень приятное чувство; ты замечал когда-нибудь?

— Признаюсь, очень давно не чувствовал этого вполне. А знаешь ли, что я придумал? Браво, очень остроумный способ! — воскликнул я, обрадованный собственной изобретательностью.

— Очень рад, рассказывай!

— И как мы этого раньше не придумали? Ведь у нас два костюма, один из них можно продать… Не правда ли, остроумно?

— Очень! — спокойно отвечал Каллистрат Иванович. — Сколько я понимаю, всё твоё остроумие клонится к тому, чтоб один из нас остался без костюма. Но твоё остроумие не ново. Ещё санкюлоты показали блестящий пример.

— И прекрасный пример, так как мы будем санкюлотами только в своей квартире, на улице же будем как все. Мы только иначе распределим своё время. Когда один уходит, другой будет сидеть дома, — продолжал я развивать свою идею.

— Итак, Каллистрат Иванович, у меня костюм собственный, мы его и продадим, а твой будет делиться.

Каллистрат Иванович в душе, очевидно, одобрял моё открытие, и так как он ничего не возражал, то я сейчас же занялся добыванием татарина. Пока татарин взбирался к нам по лестнице, я успел разоблачиться и забраться под одеяло. Каллистрат Иванович должен был торговаться, я же, в качестве только что проснувшегося, помогать ему. Результатом этой комбинации у нас явилось шесть рублей, которые представлялись неимоверно большим капиталом. В перспективе виделись: обед, чай, табак и даже представлялась возможность отдать выстирать бельё, которое давно уж нуждалось в этом.

Каллистрат Иванович ушёл в академию; я же выполз из-под одеяла и, предварительно полюбовавшись моим костюмом, который состоял в отсутствии всякого костюма, с совершенно спокойным сердцем продолжал мои занятия.

Звонок заставил меня встревожиться и запереть дверь. «Что, если какая-нибудь дама», — подумал я и уже приготовился сделать вид, что меня нет дома, как кто-то постучался в дверь.

— Отоприте! — говорил голос мужчины, в котором я тотчас же узнал жившего в том же дворе студента-ветеринара Шафиру.

Я отпер.

— Хе! Что это вы так налегке? — удивился гость, осматривая мой костюм.

Я объяснил причину.

— Да-с, скоро и мне придётся мало-помалу разоблачаться. Ах, не будет больше войны! — со вздохом говорил Шафира.

Шафира принадлежал к категории тех немалочисленных людей, которые чуть не с пелёнок видели себя окружёнными безвыходной бедностью. Он был еврей. Отец его занимался каким-то ничтожным ремеслом где-то в царстве польском и в продолжение уже многих лет не давал о себе знать. Много лет перебивался сын кое-как изо дня в день, поддерживая своё существование, и однако же успевал платить в академию, так как для евреев-ветеринаров единственный путь к освобождению от платы — принятие христианства. Внешний вид его всегда был жалок: в продолжение пяти лет его плечи не носили нового платья, вечно носил он какое-нибудь старое, приобретённое на толкучем рынке, обедал чуть ли не по праздникам только, чай пил у приятелей. Но вот нагрянула турецкая война, и обстоятельства Шафиры изменились. Он попал в качестве фельдшера на войну, где из порядочного жалованья сумел составить кое-какой остаток. У него завелось приличное бельё и платье; вот уже шесть месяцев он исправно каждый день обедал и вообще жил по-человечески. С полным правом применял он к себе поговорку: «не бывать бы счастью, да несчастье помогло!»

5